В конце улицы Красногвардейской, напротив «Водоканала», стоит камень со скорбной надписью: «В период фашистской оккупации 1941-1944 годов в этом районе недалеко от дороги фашисты расстреливали пленных воинов Красной армии и мирных жителей. Погибло более чем 6370 человек. Вечная им память».
Расстрелы проходили за срытой теперь песчаной горой в районе тарной базы – пулеуловительной насыпью еще польского стрельбища, а мирными жителями были евреи, которых возили сюда задолго до Бронной Горы. Сегодня трудно установить, были ли это заложники, пускаемые в расход в случае невыполнения общиной распоряжений, или ненужные, с позиций немецких властей, едоки, или просто попавшиеся под руку.
Колонна «Манов» лишь на минуту нарушала тишину еще не проснувшегося предместья. Из кузовов доносился плач, но истошных стенаний граевцы не помнят. Штрих в тему: старожил Кобрина, поведавший про ликвидацию их гетто, после трамбовки узников в грузовики обратил внимание на монотонный гул, похожий на гусиное гоготание. Несчастные в молитве искали спасения души...
Иной раз о булыжник мостовой негромко звякала брошь или колечко с запиской. Население по-разному поступало с этими клочками бумаги, и можно только домысливать, какими были прощальные слова.
12-летняя Юнита Вишнятская, чья короткая жизнь оборвалась в местечке Бытень, не имела отношения к Бресту. Время донесло до нас ее последнее письмо:
«Дорогой отец! Прощаюсь с тобой перед смертью. Нам очень хочется жить, но пропало – не дают! Я так этой смерти боюсь, потому что малых детей бросают живыми в могилы. Прощайте навсегда. Целую тебя крепко, крепко».
Брестская община делала все, чтобы избежать экзекуций, – призывала к усердию, собирала назначенные контрибуции, заглаживала эксцессы, умиротворяла начальство подношениями.
Из автобиографической книги «Воспоминания беглеца из Бреста» Литмана Глузмана – брестчанина 1916 года рождения, сумевшего скрыть свое еврейское происхождение, – опубликованной на идиш в пятидесятые годы:
«Заместителя начальника полиции, занимавшегося нашими делами... страшно ненавидело еврейское население. В десять часов вечера полицейский юденрата пришел к нему доложить, что поймали еврея-партизана, ведшего в гетто коммунистическую пропаганду, избили, бросили в тюрьму и не знали, что с ним делать дальше. Замначальника подскочил в злобной радости и поспешил в тюрьму, которая была расположена в подвале дома Гринберга. Полицейский открыл дверь в подвал и вошел первым, заместитель начальника – следом. Другой еврейский полицейский сразу запер дверь изнутри, а первый бросился на немца и перерезал ему горло. Эти два полицейских на следующий день исчезли, и не известно, выжил ли кто из них. Труп был найден через два дня, и население жило в большом страхе. Тень кровавой мести нависла над гетто.
В тот же день община решила послать майору Роде (шефу брестской полиции. – В.С.) дорогие «подарки». Четыре красивые девушки, получившие некоторое представление о важности их миссии, доставили эти подарки. Они провели с немцами всю ночь, и когда появились на улице на следующий день, каждый еврей смотрел на них, как на библейских героинь, которые пожертвовали собой ради блага людей Израиля. Ни одна из этих девочек не пережила войну...»
Расстрелы еврейского населения шли регулярно – в третьем форту, на валах крепости и еще много где – в том числе в районе довоенного стрельбища.
Спустя несколько часов машины возвращались пустыми. На развилке с Чернавчицкой (ныне Боброва) один грузовик останавливался. С чертыханием переступая закопченные стволы и корзины с гильзами, солдат выбрасывал из кузова юбки, кофты, штаны, ботинки, детские сандалики, попарно связанные шнурками.
Была ли это солдатская самодеятельность для прибавки к обеду или спланированный «второй акт» с целью втянуть, замарать в крови население, но приходится с досадой писать о роли окрестного крестьянства. Встречались люди с Богом в душе, кормившие, прятавшие несчастных, но хватало таких, кто деловито пользовал чужую беду.
Рано утром в окна хозяйкам стучали сметливые крестьяне, ехавшие с продуктами на брестский базар, – давали пару яичек и простосердечно интересовались: «Жидов бить повезли?» При положительном ответе уже знали, что все продавать не резон, можно придержать для обмена...
К полудню у развилки выстраивалась очередь из возвращавшихся с рынка подвод. Бабы рылись в сброшенных тряпках, выбирали и несли на торг, предлагая немцу свои припасы. Когда тот говорил «гут», бартер совершался; у него стояли большие плетеные корзины, коробочки под яйца, бутыли. Предлагавшему самогон немец плескал четверть стакана и заставлял выпить, нюхал и сливал в свой сосуд.
Под настроение «аукционист» в погонах шутил, лапал согнувшихся над тряпками молодиц, а в конце из оставшегося шмотья за поцелуй или просто так мог отдать кофточку смазливой девушке.
Происходило все напротив окон семьи Т., не раз наблюдавшей такую картину.
Ни к чему возводить напраслину на всю округу: люди что тогда, что сегодня – разные. Как на селе, так и в городе хватало ушло-сметливых, моральной цены не ведавших. Традиционная отдельность еврейской общины сказывалась или немецкой пропаганде удалось вывести обреченных из сферы сочувствия, но вокруг гетто шакалили. Продукты сюда носили чаще не за спасибо. С усилением в гетто голода мальчишкам трудно было устоять перед искушением получить за морковку занятную вещицу, а то и велосипед и счастливо гонять на нем по улицам.
В окрестных хатах, говорят, по сей день можно встретить не по чину добротные серванты, а жители ул. Островского рассказали случай, как через несколько лет после войны соседская девочка в день рождения вышла гулять в золотых сережках – и все сразу поняли…
Человечность, жестокость, добро, зло – все перепутало военное время. Нравственные ориентиры вступили в противоречие с обстоятельствами, и кто-то не смог устоять. Пошла деформация сознания, когда на разыгрывавшуюся трагедию стороны начинали смотреть обыденно и даже деловито: одни ехали привычно расстреливать, другие – торговать...
Василий Сарычев